Присоединяйтесь к IMHOclub в Telegram!

Есть тема

18.07.2017

Артём Бузинный
Беларусь

Артём Бузинный

Магистр гуманитарных наук

За большевиков али за коммунистов?

Сталин: между Мировой Революцией и Империей

За большевиков али за коммунистов?
  • Участники дискуссии:

    30
    112
  • Последняя реплика:

    больше месяца назад

 
Мировая мечта, что кружила нам головы,
например, в виде негра, почти полуголого,
что читал бы кириллицу не по слогам,
а прочитанное землякам излагал.
Мировая мечта, мировая тщета,
высота её взлёта, затем нищета
её долгого, как монастырское бдение,
и медлительного падения.

Борис Слуцкий
 
 
 
Начну с небольшого текста Константина Семина, в сжатом, тезисном виде объясняющего логику большевистского проекта. Текст так хорош, что практически не вызывает желания спорить. Сомнения вызывает лишь тезис, где утверждается, что Сталин никогда не отказывался от традиционного постулата марксистской «программы-максимум» — курса на мировую революцию. Процитирую это сомнительное, на мой взгляд, утверждение почти целиком:
 


«Новую мирохозяйственную систему неизбежно будут душить и задушат в блокаде, если она не предпримет наступательных действий. Отсюда мондиалистский тезис о перманентной революции. Внимание, православные сталинисты: этот тезис никогда не отвергался даже Сталиным. Сталин лишь говорил, что сначала надо построить государство и только потом ввязываться в какие-то революции. Собственно, на почве этих расхождений и заработал свой ледоруб Троцкий. Отказ от идеи борьбы с капитализмом на чужой территории, в конечном счете привел к тому, что СССР пришлось сражаться на своей территории. «Сосуществование двух систем» оказалось разводкой для лохов».
 

 
Сторонников перманентной революции и так называемого православного сталинизма я бы не стал так уж радикально противопоставлять: между ними есть немало общего. Если верить такому далеко не последнему в этом вопросе авторитету, как Владимир Топоров, мондиалистские потенции в православии таятся отнюдь не меньшие, чем в марксизме:
 


«сакральность (или даже гиперсакральность) древнерусской традиции проявляется прежде всего в том, что 1) всё должно быть в принципе сакрализовано, вырвано из-под власти злого начала и — примириться с меньшим нельзя — возвращено к исходному состоянию целостности, нетронутости, чистоты; 2) существует единая и универсальная цель («сверхцель»), самое заветное желание и самая сокровенная мечта-надежда — святое царство (святость, святая жизнь) на земле и для человека».
 

 
А потому свои сомнения я бы сформулировал так: действительно ли Сталин и его команда всегда пестовали в душе глобальные амбиции, и если да, то в какой версии — марксистской или православной?
 
 
Ещё Термидор или уже Бонапарт?
 
В среде «православных сталинистов» (будем для простоты их так называть, понимая, что со стороны некоторых из них возможны возражения) распространён взгляд на «37-й год» как на уничтожение Сталиным «ленинской гвардии».

Но кроме так называемого Большого Террора в 30-е годы в советском обществе происходили и другие значительные изменения, которые, на первый взгляд, вроде бы подтверждают правоту православных сталинистов.
 
В середине 30-х годов была освобождена из лагерей целая группа дореволюционных историков, ранее отбывавших наказание по обвинению в «контрреволюционных монархических заговорах»: среди них такие признанные корифеи русской историографии, как Погодин, Тарле, Веселовский, Готье, Греков, Черепнин.

Почти все их  обвинители и гонители, начиная от воинствующих марксистских историков Фридлянда и Цвибака и кончая руководителями ОГПУ и ЦКК ВКП(б) Аграновым и Петерсом в 1937—1938 годах были репрессированы.

Эти события знаменовали крутой разворот в советской исторической и культурной политике. Эмигрантский православный публицист Георгий Федотов не скрывал своего восторга от неожиданно начавшейся переоценки ценностей на родине:
 


«Борьба с марксизмом ведется не только по организационно-политической линии. Она сказывается во всей культурной политике. В школах отменяется или сводится на нет политграмота. Взамен марксистского обществоведения восстановляется история. В трактовке истории или литературы объявлена борьба экономическим схемам, сводившим на нет культурное своеобразие явлений». Разворот был настолько крутым, что стал в прямом смысле шоком для многих деятелей совагитпропа, не успевших сориентироваться и по привычке продолжавших клеймить «мрачное тысячелетнее прошлое» России и «извечную рабскую сущность русского народа». Театровед А. Смелянский писал: «Осенью 1936 года в доме Булгаковых были поражены разгромом «Богатырей» в Камерном театре по причине «глумления над крещением Руси». В 1939 году урапатриотические тенденции стали официозной доктриной режима».
 

 
Дальше — больше. Перемены в самых разных областях общественной жизни посыпались на молодую страну Советов, как из рога изобилия. И партийные ветераны смотрели на этот поворот поначалу с возрастающим скепсисом, а вскоре уже как на «ползучую контрреволюцию».

Один из руководящих деятелей ОГПУ-НКВД Лейба Фельдбин, ставший в 1938 году «невозвращенцем», рассказывал позднее, что начиная с 1934 года «старые большевики» — притом, как он отметил, «подавляющее большинство» из их среды, — приходили к убеждению:
 


«Сталин изменил делу революции. С горечью следили эти люди за торжествующей реакцией, уничтожавшей одно завоевание революции за другим». «Сталин воскресил казачьи войска со всеми их привилегиями, включая казачью военную форму царского времени… На праздновании годовщины ОГПУ, которое состоялось в декабре 1935 года в Большом театре, всех поразило присутствие… группы казачьих старшин в вызывающей форме царского образца… Взгляды присутствующих чаще устремлялись в сторону воскрешенных атаманов, чем на сцену. Бывший начальник ОГПУ, отбывавший когда-то каторгу, прошептал, обращаясь к сидевшим рядом коллегам: «Когда я на них смотрю, во мне вся кровь закипает! Ведь это их работа!» — и наклонил голову, чтобы те могли видеть шрам, оставшийся от удара казацкой шашкой» [имелся в виду зампред ОГПУ в 1926—1930 годах М. А. Трилиссер, вскоре репрессированный].
 

 
Все это, заключал Фельдбин, призвано было «показать народу, что революция со всеми ее обещаниями кончилась».

Еще один «невозвращенец», сотрудник НКВД Игнатий Райсс (Натан Порецкий) в 1937 году писал, что СССР является «жертвой открытой контрреволюции», и тот, кто «теперь еще молчит, становится… предателем рабочего класса и социализма… А дело именно в том, чтоб «начать все сначала»; в том, чтоб спасти социализм. Борьба началась…».

То же самое согласно утверждали и другие тогдашние «невозвращенцы»: Вальтер Кривицкий (Самуил Гинзбург), по словам которого в СССР осуществляют «окончательную ликвидацию революционного интернационализма, большевизма, учения Ленина и всего дела Октябрьской революции», Александр Бармин (Графф), объявивший, что в СССР произошел «контрреволюционный переворот», и «Каины рабочего класса… уничтожают дело революции»1.
 
Но самым суровым из всех ветеранов партии обличителем «сталинской реставрации» был, конечно же, неукротимый Лев Давыдович. В своей книге «Преданная революция» он дал волю чувствам:
 


«советское правительство… восстанавливает казачество, единственное милиционное формирование царской армии… восстановление казачьих лампасов и чубов есть, несомненно, одно из самых ярких выражений Термидора! Еще более оглушительный удар нанесен принципам Октябрьской революции декретом, восстанавливающим офицерский корпус во всем его буржуазном великолепии… Достойно вниманья, что реформаторы не сочли нужным изобрести для восстановляемых чинов свежие названья [в 1935 году были возвращены отмененные в 1917-м звания «лейтенант», «капитан», «майор», «полковник»]… В то же время они обнаружили свою ахиллесову пяту, не осмелившись восстановить звание генерала» [через 5 лет Сталин вернул и этот символ «старого режима»].
 

 
Особенно возмущали «Демона Революции» попытки «сталинских оппортунистов» возродить в СССР традиционную семью:
 


«Революция сделала героическую попытку разрушить так называемый «семейный очаг», т.е. архаическое, затхлое и косное учреждение… Место семьи… должна была, по замыслу, занять законченная система общественного ухода и обслуживания», — то есть «действительное освобождение от тысячелетних оков. Доколе эта задача не решена, 40 миллионов советских семей остаются гнездами средневековья… Именно поэтому последовательные изменения постановки вопроса о семье в СССР наилучше характеризуют действительную природу советского общества… Назад к семейному очагу!.. Торжественная реабилитация семьи, происходящая одновременно — какое провиденциальное совпадение! — с реабилитацией рубля… Трудно измерить глазом размах отступления!.. Азбука коммунизма объявлена «левацким загибом». Тупые и черствые предрассудки малокультурного мещанства возрождены под именем новой морали».
 


А дальше «малокультурное мещанство» так распоясалось, что начало позволять себе совсем уж ужасные для сердца «старого большевика» вещи:
 


«Когда жива была еще надежда сосредоточить воспитание новых поколений в руках государства, — продолжал Троцкий, — власть не только не заботилась о поддержании авторитета «старших», в частности, отца с матерью, но наоборот, стремилась как можно больше отделить детей от семьи, чтобы оградить их от традиций косного быта. Еще совсем недавно, в течение первой пятилетки, школа и комсомол широко пользовались детьми для разоблачения, устыжения, вообще «перевоспитания» пьянствующего отца или религиозной матери… этот метод означал потрясение родительского авторитета в самых его основах. Ныне и в этой немаловажной области произошел крутой поворот: наряду с седьмой [о грехе прелюбодеяния] пятая [о почитании отца и матери] заповедь полностью восстановлена в правах, правда, еще без бога… Забота об авторитете старших повела уже, впрочем, к изменению политики в отношении религии… Ныне штурм небес, как и штурм семьи, приостановлен… По отношению к религии устанавливается постепенно режим иронического нейтралитета. Но это только первый этап…»
 

 
Весьма примечательно, что тогда же, в середине 30-х, когда начал раздаваться глухой ропот старой большевистской гвардии против «сталинского предательства дела социализма», те же самые события оценивались подобным образом и в противоположном лагере.

Цитировавшийся выше эмигрантский православный мыслитель Георгий Федотов так же рассматривал тогдашний поворот в СССР, как «контрреволюцию», но давал ему прямо противоположную оценку. Федотов эмигрировал из СССР довольно поздно (осенью 1925 года), поэтому неплохо ориентировался в послереволюционной ситуации на родине. Он утверждал, что 1934 год начал ни много ни мало, как
 


«...новую полосу русской революции… Общее впечатление: лёд тронулся. Огромные глыбы, давившие Россию семнадцать лет своей тяжестью, подтаяли и рушатся одна за другой. Это настоящая контрреволюция, проводимая сверху. Так как она не затрагивает основ ни политического, ни социального строя, то ее можно назвать бытовой контрреволюцией. Бытовой и вместе с тем духовной, идеологической… право юношей на любовь и девушек на семью, право родителей на детей и на приличную школу, право всех на «веселую жизнь», на ёлку [в 1935 году был возрождён дореволюционный обряд украшения «рождественской» ёлки — теперь она официально называлась «новогодней»] и на какой-то минимум обряда — старого обряда, украшавшего жизнь, — означает для России восстание из мертвых».
 

 
Такое неожиданное единство взглядов на очевидные метаморфозы советского общества, демонстрируемое представителями столь разных политических ориентаций, уже само по себе весьма многозначительно.

У многих возникает соблазн увидеть в этом действительное подтверждение реставрации в СССР дореволюционных порядков, как это и виделось из эмиграции Федотову:
 


«Революция в России умерла. Троцкий наделал много ошибок, но в одном он был прав. Он понял, что его личное падение было русским «термидором». Режим, который сейчас установился в России, это уже не термидорианский режим. Это режим Бонапарта».
 


Или правы те, кто видит в этом лишь временное отступление от генеральной линии на мировую революцию, тактическую уловку, призванную усыпить бдительность врагов СССР, и, получив, таким образом, передышку, накопить силы для последующего решительного натиска на мировой капитал? Но ведь может статься, что неправы ни те и ни другие.
 
На первый взгляд, последующая весьма осторожная внешняя политика Сталина никак не предполагала, — по крайней мере, в обозримом будущем, — реанимации доктрины мировой революции. Даже в конце 1940-х — начале 1950-х годов, когда СССР, как победитель нацистской Германии, находился на пике международного авторитета и в зените своего военно-геополитического могущества, Сталин с большой неохотой оказал весьма ограниченную помощь корейским коммунистам в войне с американцами и наотрез отказался поддержать коммунистическое восстание в Греции, чем вызвал обвинение югославских коммунистов в оппортунизме и последующий разрыв отношений с этой страной.
 
Что до предполагаемой «реставрации», так пугавшей партийных ветеранов и так вдохновляющей сегодняшних ностальгирующих по «России, которую мы потеряли», то она получилась на удивление поверхностной.

Вернулись в обиход некоторые привычные и в конечном счёте безобидные внешние символы романовской эпохи: казачьи чубы, генеральские звания, погоны, лампасы, новогодние открытки и подарки под ёлкой.

Но к восстановлению буржуазно-помещичьих порядков вкупе с полуколониальной зависимостью от Запада сталинский «ревизионизм» не привёл, а православие, благословлявшее и освящавшее эти порядки до 1917 года, не заменило марксизм в качестве официальной идеологии, и отношения с РПЦ не зашли далее «режима иронического нейтралитета», как этого ни опасался Троцкий.
 

«Большой Террор»: кого и зачем репрессировали?
 
Но тем не менее невозможно отрицать сам факт того, что в 30-е годы с советским обществом произошли явные и весьма значительные перемены. И суть их вряд ли можно понять без того, что в марксизме называется «классовым анализом».

Иными словами, хорошо бы уяснить, какие общественные группы, классы или социальные слои были, выражаясь современным языком, бенефициарами этих перемен, а какие, напротив, оказались в числе пострадавших. 

Ответ на этот вопрос теснейшим образом связан с темой так называемого «Большого Террора» второй половины 30-х годов.
 
Здесь в общественном сознании до сих пор господствуют мифы, зачатые ещё в хрущёвскую «оттепель» в среде интеллигентов-«шестидесятников», отполированные в диссидентских тусовках эпохи «застоя» и окончательно оформленные в непогрешимый канон «прорабами перестройки», настолько въевшийся в плоть и кровь теперешней рукопожатной общественности, что любой намёк на критику оного она воспринимает как кощунство и потрясение основ глобального миропорядка.

В соответствии с этим каноном всё объяснялось патологической жаждой власти Сталина либо параноидальным складом его психики и садистскими наклонностями. Репрессии в такой оптике представлялись эдаким размахиванием дубиной вслепую — мол, кто не спрятался, я не виноват.
 
Хотя в доперестроечные времена, когда методички антисталинской пропаганды ещё не были дописаны, некоторые представители либеральных кругов позволяли себе догадки о смысле «тридцать седьмого» весьма далёкие от канонических.
 


«Тридцать седьмой год загадочен, — размышлял в начале 1980-х годов один литератор-«шестидесятник». — После якобинской расправы с дворянством, буржуазией, интеллигенцией, священством, после кровавой революции сверху, произошедшей в 1930—1932 годах в русской деревне, террор начисто скосил правящий слой 20—30-х годов. Загадка 37-го в том, кто и ради кого скосили прежний правящий слой. В чьих интересах совершился всеобщий самосуд, в котором сейчас можно усмотреть некий оттенок исторического возмездия. Тех, кто вершил самосуд, постиг самосуд».
 

 
То есть репрессии отнюдь не были маханием топором наугад, а имели вполне конкретного адресата.

О том, что за «лес» был вырублен, отчего по известному выражению Сталина «полетели щепки» и для кого расчищалась поляна, свидетельствуют мемуары видного сотрудника Наркомата иностранных дел Е.А.Гельфанда-Гнедина, сына известного деятеля международной социал-демократии Гельфанда-Парвуса.
 


Отметив, что к «середине тридцатых годов… аресты и репрессии против партийных и государственных работников стали таким же постоянным методом внутренней политики, как и карательные мероприятия в деревне», он тут же добавляет: «Парадоксальным образом эта система мероприятий привела к тому, что позднее новые кадры государственных служащих пополнялись в значительной мере выходцами из крестьянской среды».
 


Причём Гнедин оценивает этот процесс смены советского правящего класса, судя по всему, положительно, что для его поколения скорее является исключением, чем правилом.

Последнее, впрочем, вполне естественно, так как именно эта генерация элит и оказалась жертвой этого процесса.
 
 
«Орден меченосцев»
 
Но основная часть нового, образовавшегося в результате революции правящего класса воспринимала эти события совершенно иначе.

В мемуарах чекиста Льва Разгона, изданных уже «прорабами перестройки» многомиллионными тиражами, эти новые кадры, пришедшие в НКВД на смену «старым революционерам», символизирует несколько обобщённая фигура следователя Корабельникова, крестьянского парня с пшеничными кудрями, вызывающего у Разгона приступы прямо-таки животной ненависти и почему-то представленного им в виде чуть ли не главного виновника и исполнителя всего «Большого Террора».

Ну а «старые чекисты» предстают здесь поголовно благородными рыцарями без страха и упрёка, людьми высокообразованными, лично обаятельными, с хорошим художественным вкусом и одновременно невинными жертвами коварного заговора Сталина и непонятно откуда нахлынувшего в органы простонародья. Хотя чаще в мемуарах «старых чекистов» этому простонародью даются другие, гораздо более презрительные и грубые определения.

Другой сотрудник НКВД, Кирилл Хенкин (племянник популярного в 1930-х годах актера), воспоминания которого вообще во многом «созвучны» разгоновским, возмущается замене «кадров» в «органах»: «на место исчезнувших пришли другие. Деревенские гогочущие хамы. Мои друзья  называли их… «молотобойцы»»2.
 
В свете данных американского правоведа установившего, что именно в конце 30-х годов, то есть с массовым приходом в «органы» тех, кого старые чекисты Хенкин и Разгон называют «деревенскими хамами», в работе советской карательной системы происходит поворот от правового нигилизма послереволюционной эпохи к восстановлению основ права3, характерное для самозванной чекистской аристократии перекладывание ответственности за террор на «новые кадры» выглядит, конечно, сваливанием с больной головы на здоровую.

Но более интересно в данном случае другое: а именно то, как быстро новый правящий класс, вознесённый на социальный верх революционной стихией под, казалось бы, сугубо эгалитаристскими лозунгами, начал превращаться в новую аристократию, а его психология приобрела типичные кастовые черты: замкнутость, уверенность в собственной исключительности, презрение к «массе».

Навсегда, казалось бы, канувший в прошлое со «старым режимом» типичный дворянско-шляхетский дискурс о «деревенских хамах» звучит в устах большевиков вполне органично и не вызывает у них самих никакого когнитивного диссонанса.
 
Впрочем, лексика могла меняться. Троцкий проклинал «малокультурное мещанство», чьи «тупые и черствые предрассудки» возрождаются сталинистами «под именем новой морали».

В коллективном письме-жалобе «старых большевиков» сквозит обида на то, что они «все» (!), мол, являются «нежелательным элементом в современных условиях… заступиться за нас никто не заступится. Зато на советского обывателя сыпятся всевозможные льготы и послабления».

Лексика менялась, но суть оставалась прежней: претензии на исключительное право диктовать стране свою волю, ревность к «советскому обывателю», «деревенскому хаму», посмевшему покуситься на эту их священную привилегию на власть.

Впрочем, корни этой психологии гораздо более глубокие. Они лежат и в марксистской теории о диктатуре пролетариата и партии-«авангарде», то есть элитной группе, непосредственно диктатуру осуществляющей, и в самой практике организации, ведущей непримиримую подпольную борьбу, практике, способствующей формированию у членов этой организации сектантского отношение к обществу как к объекту приложения теории, но не имеющему собственной воли, материалу, подлежащему обработке, но самому по себе лишённому какой-либо ценности.

Победным взятием власти эти сословно-кастовые черты сознания большевиков ещё более укрепились: именно к этому послереволюционному периоду и относится хрестоматийное определение Сталина «Компартия как своего рода орден меченосцев внутри государства Советского, направляющий органы последнего и одухотворяющий их деятельность».

Казалось бы, страна отряхнула «прах старого мира» со своих ног, рвётся к прогрессу, откуда же берутся эти странные мысли о каком-то средневековом ордене?

Однако никого из большевистской верхушки это не шокировало — видимо, эти представления о себе, как о замкнутой «орденского» типа корпорации избранных тогда, в начале 1920-х, уже прочно укоренились в их коллективном сознании.

Впрочем, это не будет выглядеть так уж странно, если вспомнить, что уже поздние славянофилы, такие как Константин Леонтьев, предвидели, что «социализм, понятый как следует, есть не что иное как новый феодализм уже вовсе недалекого будущего».

И это сразу стало очевидно современникам и свидетелям первых попыток установления нового строя. Вскоре после победы революции Пришвин записывает в своём дневнике: «Просто сказать, что попали из огня в полымя, от царско-церковного кулака к социалистическому, минуя свободу личности».
 
Часто этой цитатой о «партии-ордене» пытаются подтвердить наличие такой элитаристской установки у самого Сталина. Трудно сказать, разделял ли он её тогда в начале 1920-х. Будь это и в самом деле так, здесь не было бы ничего удивительного: это была скорее общая убеждённость, разделяемая, по крайней мере, всеми высшими партийными кругами.

Но другое известное сталинское выражение — «каста проклятая», в сердцах брошенное в адрес партийной номенклатуры, создававшей в военном тылу закрытые элитные школы для своих детей, — свидетельствует, что к началу войны Сталин уже вполне осознавал опасность, таящуюся в перерождении партии в изолированную от народа привилегированную касту правителей.
 

 
Окончание здесь

 
 


Примечания

1 Лев Разгон. Плен в своем отечестве. — Москва: Книжный сад, 1994. — С. 289.
2 Кирилл Хенкин. Охотник вверх ногами. — Москва: Терра, 1991. — С. 36.
3 Юджин Хаски. Российские адвокаты и Советское государство: Происхождение и развитие советской адвокатуры, 1917-1939. — Москва: ИГПАН, 1993. — С. 183.

 

           
Наверх
В начало дискуссии

Еще по теме

IMHO club
Латвия

IMHO club

РОССИЯ И МЕССИАНИЗМ

Мануэль Саркисянц к «русской идее» Н. А. Бердяева. Грустное заключение

Валерий Суси
Латвия

Валерий Суси

Автор

Вольные заметки о нашей истории

Личная позиция

Гедрюс Грабаускас
Литва

Гедрюс Грабаускас

Историк, журналист, правозащитник

БЛЕСК И НИЩЕТА БУРЖУАЗНОЙ ЛИТВЫ

Литва в 1930-е годы и в первый год социалистических преобразований

Мечислав Юркевич
Беларусь

Мечислав Юркевич

Программист

ПОЧЕМУ КАЛИНИНГРАД ПРИСОЕДИНИЛИ К РОССИИ

А не к Беларуси или Литве

​ВОЗВРАЩЕНИЕ ЖИВЫХ МЕРТВЕЦОВ

Когда диктуется на каком ОДНОМ гос.языке - говорить многонациональным слоям общества, когда закрываются школы и чинятся препятствия - образованию - на родном тебе языке, когда ввод

ГЕРМАНИЯ СТАНОВИТСЯ ЦЕНТРОМ ВОЕННЫХ УСИЛИЙ

Владимир, пересмотрел кучу каналов...Сане во Флориде - оно конечно виднее, но не нашел никаких подтверждений этому...Кроме того, слишком ВСЕ ЗЕЛЕНОЕ - для 11 ноября, - даже вна Укр

США СЛЕДУЕТ ПОЧИТАТЬ

Можно Джоном, Жаном, Иоганном (Йоханом) и даже Йуханом (по-эстонски), но не Ваней. ====== Это написали ВЫ, а приписываете как бы МНЕ. Его имя - Янис. Никогда не вида

НИКАК БЕЗ ГАЗА

Тут не только деньги, тут, ИМХО, ещё и кадры нужны. Человек. А со свободным народом в России, ИМХО, напряжёнка.

ПОЛИТИЧЕСКИЕ ПРЕСЛЕДОВАНИЕ В ЛИТВЕ

У меня не претензии к Гедрюсу, а ценные указания для русских. Чтобы не привыкали к неправильностям и не повторяли их.

Мы используем cookies-файлы, чтобы улучшить работу сайта и Ваше взаимодействие с ним. Если Вы продолжаете использовать этот сайт, вы даете IMHOCLUB разрешение на сбор и хранение cookies-файлов на вашем устройстве.